– Который час? – потягиваясь, спросила она.
– Час отъезда. Вставай. Нельзя терять ни минуты, – я под угрозой.
Она вскочила, сильно протерла глаза; затем, взволнованная тоном, бросила ряд вопросов. Он, взяв ее руки, сказал:
– Да, я бегу. Не время расспрашивать.
– Я с тобой.
– Если можешь… – радостно сказал он. – Ты первая, которой я говорю так.
– Верю.
Ее тоскующее прекрасное лицо горело слезами. Но это не были слезы слабости. Одеваясь, она заметила:
– Путешественник с дамой меньше возбудит подозрений.
– Да, и это в счет на худой конец.
– Куда мы едем?
– В Марсель. По многим причинам я могу ехать лишь в этом направлении.
Турнейль не ответила. Шамполион быстро гримировался. Когда Полина обернулась на его возглас, перед ней стоял выцветший, сутулый человек лет пятидесяти с развратным лицом грязного дельца, брюшком, лысиной и полуседыми длинными бакенбардами.
– Это жестоко! – насильно улыбнулась она, припудривая глаза.
– Жестоко, но хорошо. Наконец, вот! – Он, подбросив, поймал блестящий револьвер. – Возьми деньги.
– Я взяла.
Теперь, вполне готовый к отъезду и борьбе, он почувствовал лихорадочную усталость азартного игрока, которому с уходом годов длиннее кажутся когда-то короткие в своей остроте ночи, тягостнее – ожидания ставок и раздражительнее – проигрыш, усталость подчеркивалась любовью. Он желал бы вновь присесть у окна, смотреть на голубей и слышать ровное дыхание спящей женщины.
Они вышли, взяв лишь по небольшому саквояжу. Шамполион, не будя прислуги, открыл двери собственным, сделанным на всякий случай ключом.
В тревоге промелькнули вокзалы, билетная касса и дебаркадер. Поезд отошел. В купе, кроме них, никого не было.
Поезд шел полями с осевшим на ложбинах утренним чистым туманом. Пунцовые и белые облака, сторонясь, пропускали низкий пук ярких лучей, западавших на возвышения. Еще нигде не было видно людей, лишь изредка одинокая фура с дремлющим на ней мужиком сторожила закрытый переезд; это продолжение безлюдной тишины, в которой проснулся Шамполион, помогало ему разбираться в себе. Сидя против Полины, смотря на нее и разговаривая, он продолжал ощупью, бессознательно, отбрасывать тревогу роковых возможностей, разбираться в обстоятельствах и мысленно вести расчеты с опасностью во всех ее видах, рисуемых его опытным, точным воображением.
– Твоя жизнь ужасна, – сказала Полина. – Спасаться и нападать; быть постоянно настороже, проверять себя, испытывать других… Какая пытка! Какой заговор изменил сущность мира? Коллар, оставь политику, пока не ушла жизнь. Еще не поздно. Мы можем скрыться навсегда в далекой стране.
– Это не для меня, – коротко ответил Шамполион.
– Ты не придаешь значения моим словам.
– Не раз мы говорили об этом. Я все-таки люблю в жизни ее холодное, головокружительное бешенство.
– Коллар, это пройдет, пройдет, может быть, скоро, и ты не вернешь уже тихого угла, который ждал тебя вместе со мной.
– Не могу.
– Решись все-таки. Мне достаточно твоего слова, Коллар. Марсель ведет и в Англию и в Америку.
– Я стремлюсь в Лондон.
– Нет. Дальше.
– Как ты настойчива!
– Знаешь, ведь я люблю.
– Но и я, черт возьми! Однако не любовь решает судьбу! Оставим это.
Он отвернулся к окну, выдохнув сигарный дым с силой, разбившей его о стекло круглым пятном.
С тоскливым, страстным вниманием смотрела женщина на того, кто был (назвался) Коллар. Мысли ее мешались. Наконец, воля одержала победу, и Шамполион, взглянув снова, не заметил и следа тонкой игры страстей, схлынувшей в глубину женской души.
– С.-Ж., – сказал кондуктор, проверяя билеты.
Полина подала свой. Один его угол был согнут.
– Есть здесь буфет, Коллар?
– Есть; это маленький городок.
– Ты знаешь?
– Да, я здесь был.
Приключение в тюрьме два года назад озарило его холодным воспоминанием. Останавливаясь, вагон вздрогнул; скрипнули тормоза.
Снова открылась дверь, пропустив трех кондукторов, и по непроизвольному движению их лиц, выдавших нападение прямым взглядом на руки Шамполиона, он мгновенно сообразил, что путешествие кончено. В купе было тесно. Один из сыщиков загородил своей фигурой Полину, Шамполион не видел ее. Было уже поздно думать о чем-либо. Его вязали и били; он вывертывался, как скользящая большая рыба в жадных руках, и изнемог. Ручные кандалы покончили дело. Выходя, в толпе, запрудившей проход, ослепленный волнением, он, задыхаясь, громко сказал:
– Где ты?
Ему ответил – ниоткуда и близко – мертвый, как стук, голос:
– Буду с тобой…
Палач грелся на кухне, неотступно думая о шее преступника с вялым, нудным содроганием раба, ждущего подачки и плети. Это был хмурый старик. Ему обещали сто франков и четверть срока. Он не смел отказаться. Кроме того, в его измученном тюрьмой сердце жила смелая надежда вернуться на три года скорее к заброшенным огуречным грядкам, забыв о маленьких девочках, плачущих всегда горько и громко.
Стояло холодное, темное и сырое утро. Шамполион не спал. К четырем часам его оставило мужество. Но не страх сменил стиснутую силу души, ее давила тяжесть – фатализм внешнего. Он сидел в камере 23, из которой два года тому назад был выпущен, как гордая птица, скромной и смелой девушкой. Город был тот, в котором его поймали тогда и теперь. Запыленная надпись на подоконнике, выцарапанная гвоздем, сделана была его скучающей, небрежной рукой; надпись гласила:
«Еще не пришел мой час».